Эта запись была опубликована на стене группы "Толкин: жизнь и творчество" 2022-10-23 18:39:38.

Посмотреть все записи на стене

Толкин: жизнь и творчество
2022-10-23 18:39:38
ВЕЛИКОДУШИЕ СРЕДНЕВЕКОВЬЯ Ниже представлены фрагменты толкиновских размышлений о средневековой поэме «Сэр Гавейн и Зелёный Рыцарь» и её авторе, опубликованных в посмертном сборнике как комментарии к выполненному Толкином переводу её на современный язык. Деятельность его должна относиться ко второй половине четырнадцатого века, и следовательно, он был современником Чосера, но при том, что Чосер никогда не был тёмен и его с удовольствием продолжают читать с пятнадцатого века, «Сэр Гавейн и Зелёный Рыцарь» и «Жемчужина» для современных читателей практически непонятны. В действительности, когда эти поэмы появились, эпитеты «неясная» и «трудная», вероятно, применялись по отношению к ним большинством из тех, кто наслаждался творчеством Чосера. Ведь Чосер был уроженцем Лондона и густонаселённого юго-востока Англии, а язык, естественным образом им употреблявшийся, оказался основой стандартного английского и литературного языка позднейших времён; используемое им стихосложение относилось к тому виду, который английские поэты предпочитали на протяжении следующих пяти столетий. А вот язык нашего неизвестного автора, выросшего в гораздо менее населённом, гораздо более консервативном Западном Мидленде, его грамматика, стиль и словарь во многих отношениях были далеки от лондонских, на обочине неизбежного пути развития; и в «Сэре Гавейне и Зелёном Рыцаре» он использовал старинную английскую метрику, происходящую из древних времён, такого рода стих, который теперь называется «аллитерационным». Он предназначен для создания совершенно иного впечатления, чем то, что производят рифмованное и силлабо-тоническое стихосложение, происходящие из Франции и Италии; непривыкшим к такому стиху он кажется грубым, жёстким и резким. И совершенно независимо от диалектного (с лондонской точки зрения) характера языка, в этом «аллитерационном» стихе традиционно использовалось некоторое количество особых поэтических слов, никогда не употреблявшихся в обыденной речи или прозе, которые были «неясными» для тех, кто был чужд этой традиции. Иными словами, этот поэт принадлежал к направлению, известному ныне как аллитерационное возрождение четырнадцатого века, пытавшемуся применить древние местные метрику и стиль, давно ассоциируемые с деревенщиной, для возвышенных серьёзных произведений; и за неуспешность этой попытки, поскольку аллитерационный стих в итоге так и не возродился, поэта ожидала расплата. Течения времени, вкусов, языка, не говоря о политической власти, торговле и благосостоянии, были против; и всё, что осталось от главного представителя «возрождения» – это одна рукопись, о судьбе которой до того, как она оказалась в библиотеке Генри Сэвила из Банка в Йоркшире, жившего в 1568–1617 гг., ничего не известно. [Банк (Bank, исходно – Banke) – не финансовое учреждение, а место рождения, близ Галифакса в Западном Йоркшире; коллекционер рукописей, вероятно, занимался медициной, его не следует путать с тёзками и однофамильцами, жившими с ним примерно в одно время. – примечание переводчика] Именно этим и обусловлен перевод: он просто необходим, чтобы литературное удовольствие от этих поэм получали не одни лишь специалисты по средневековью. А переводить их трудно. Главная цель настоящих переводов – сохранить метрику, существенную для поэм как целого; и тем не менее, представить язык и стиль не такими, какими они могли бы показаться при поверхностном взгляде, архаичными, чудными, непонятными и деревенскими, но такими, какими они являлись для тех, кому были адресованы: если и английскими и консервативными, то при этом изысканными, мудрыми и чистокровными – культурными, действительно учёными. <…> Гавейн представлен живой личностью, внушающей доверие; и всё, что он думает, говорит или делает, следует принимать во внимание со всей серьёзностью, как в реальном мире. Характер его описан таким, чтобы он более чем подходил для переживания особых страданий во время приключения, ему предназначенного. Мы видим учтивость – на грани преувеличения – его речи, скромность его манер, хотя и явленную с едва уловимой формой гордости: глубоким чувством собственного достоинства, не считая, так сказать, удовольствия от собственной репутации «родоначальника изысканных манер» (строфа 38) [в переводе Н. Резниковой – «красноречивейший из смертных», в переводе В. Бетаки – «образец особого, утонченного и куртуазного воспитанья»]. Мы замечаем также присущую его характеру горячность, великодушие, даже импульсивность, что при незначительном превышении порога всегда заставляет его обещать больше необходимого, приводя к последствиям, которые он неспособен предвидеть. Нам показаны его радость от нахождения в обществе женщин, его чувствительность к их красоте, удовольствие от «утончённой игры в беседу» с ними [строфа 50, в переводе Н. Резниковой – «блестящая беседа», в переводе В. Бетаки говорится, что «в такой же беседе приятно обмениваться прелестными словами»], и в то же время его пылкое благочестие, его преданность Пресвятой Деве. Мы видим, как в критический момент действия он вынужден определить место элементов его кодекса поведения на шкале ценностей, сохранив своё целомудрие и верность в высшем смысле по отношению к принимающему его хозяину; в конечном счёте фактически (если не пустыми словами) отвергая абсолютно светскую «куртуазность», то есть полное подчинение воле прекрасной дамы, отвергая это в пользу добродетели. И всё же позже мы видим его, в последней сцене с участием Зелёного Рыцаря, настолько преисполненным стыда за выявленное нарушение слова, сказанного под смех в рождественской забаве, что уважение, обретённое им в великом испытании, мало его утешает. С характерной неумеренностью он клянётся носить знак своего позора всю оставшуюся жизнь. В приступе раскаяния, столь неистовом, что подходил бы разве для тяжёлого греха, он обвиняет себя в скупости, трусости и измене. В первых двух он неповинен, если не принимать во внимание порождённую чувством стыда казуистику. Но насколько соответствует правде жизни, образу человека чести, возможно не слишком склонного к размышлениям, этот стыд при обнаружении себя (особенно при обнаружении себя) в положении, считающемся довольно жалким, что бы мы объективно ни думали о его действительной значимости! Насколько также соответствует правде такое равное по силе проявление эмоций, пробуждённых всеми пунктами личного кодекса поведения, какими бы ни были различными по важности и максимальным санкциям эти пункты по отдельности! Что касается последнего обвинения, то в неверности, нарушении клятвы, измене – всех тяжёлых проступках, которыми он это называет, Гавейн повинен лишь постольку, поскольку нарушил правила нелепой игры, которые для него ввёл хозяин дома (после того как гость опрометчиво пообещал сделать всё, что тот попросит); и даже это произошло по просьбе дамы, сделанной (как мы можем заметить) после того как он принял её дар, и таким образом оказался в безвыходном положении. Безусловно, с некоторой точки зрения это было несовершенно, но насколько эта точка важна, и насколько высоко должен находиться наблюдатель? Смех камелотского двора – и в какой суд по вопросам чести выше этого можно обратиться? – вероятно, достаточный на то ответ. Но с позиции литературы, несомненно, это нарушение математического совершенства идеального создания, нечеловеческого в своей непогрешимости, представляет значительное усовершенствование. Правдоподобие Гавейна от этого невероятно выигрывает. Он становится реальным человеком, и следовательно, мы можем на самом деле восхищаться его подлинной добродетелью. Мы действительно можем серьёзно размышлять о том, как думал англичанин четырнадцатого века, которого он представляет, и от которого во многом происходят наши собственные мнения и идеалы поведения. Мы видим попытку сохранить добродетели «рыцарства» и куртуазности, в то же время сочетая их браком, или даже путём сочетания их браком, с христианской моралью, супружеской верностью, а по сути дела, с любовью в супружестве. <…> Этот вопрос был актуален для англичан того времени. В «Сэре Гавейне» по-своему представлен, более явно с точки зрения нравственной и религиозной, один аспект того направления мысли, которое породило и величайшую поэму Чосера, «Троила и Крессиду». Те, кто читал «Сэра Гавейна», вероятно, прочтут последние строфы чосеровского произведения с повышенным интересом*. Но хотя тон поэмы Чосера совсем иной, и в ней присутствуют заимствования из «Филострато» Бокаччо – непосредственного источника – она совершенно отошла от настроений и идей греческих гомеровских поэм о падении Трои [возможно, имеются в виду поздние античные поэмы, в которых, в частности, появился сюжет о Троиле] и ещё дальше отошла (как мы можем предполагать) от настроений и идей древнего эгейского мира. Изучение их имеет крайне мало отношения к Чосеру. То же самое, несомненно, верно, в отношении «Сэра Гавейна и Зелёного Рыцаря», непосредственного источника у которого не обнаружено. По такой причине, поскольку я говорю об этой поэме и этом авторе, а не о древних ритуалах и не о языческих божествах солнца, плодородия, тьмы и подземного мира, среди почти целиком утраченной древности Севера и наших Западных островов – столь же отдалённых от Сэра Гавейна Камелотского, как боги эгейцев – от Троила и Пандара у Чосера – по такой причине я ничего не сказал об использованном автором сюжете или сюжетах. Наука многое о них узнала, особенно о двух главных темах, Вызове с обезглавливанием и Испытании. В «Сэре Гавейне и Зелёном Рыцаре» они искусно сочетаются, но в за его пределами обнаруживаются по отдельности в различных формах, на ирландском, валлийском или же французском языках. Исследования такого рода очень интересуют наших современников; они интересуют меня; но образованных людей четырнадцатого века они интересовали весьма мало. Чтение поэзии привлекало их тем, что из неё возможно было извлечь сентенцию, как они говорили, служившую наставлением для них и их времён; и они были потрясающе нелюбопытны в отношении авторов как личностей, иначе мы бы знали гораздо больше о Джеффри Чосере и как минимум имя автора «Сэра Гавейна». Но не всему своё время. Будем же благодарны за то, что у нас есть, что уберёг скупой случай: ещё одному разноцветному витражному окну, позволяющему заглянуть назад, в Средние века, и увидеть их в ином ракурсе. Чосер был великим поэтом и благодаря силе своей поэзии обычно доминирует в представлениях, складывающихся о его времени у читателей художественной литературы. Но в те дни его настрой и подход был не единственным. Были и другие, такие как у этого автора, у которого, хотя ему и недоставало чосеровской утончённости и подвижности, присутствовало – что мы можем сказать? – великодушие – к которому едва ли приблизился Чосер. * Примечание переводчика. Строфы 263–264, фрагмент строфы 266 и строфа 267 (заключительная) «Троила и Крессиды» Чосера в переводе М. Бородицкой. О юноши и девы, чьи сердца Полны любви! Бегите от соблазна, Склоняйтесь перед благостью Творца - Того, чьему подобью сообразно Вы созданы! И знайте: все, что праздно - Недолговечно, точно вешний цвет, И бренный мир наш - суета сует. Любите же Того, кто муки крестной Для нашего спасенья не избег И, вознесясь, в обители небесной Поныне пребывает: Он вовек Вас не предаст! Когда же человек Всем сердцем ко Спасителю пристанет - Любви неверной он искать не станет. <…> И к Господу, чья милость неизменна, Взываю ныне и молю смиренно: Единый в трех и тройственный в одном, Все сущее вместив, повсюду сущий! Пред явным ли, сокрытым ли врагом Дай сил нам устоять, о Всемогущий! Наставь на путь, ко благу нас ведущий, И милостью своей нас не покинь Во имя Девы Пресвятой! Аминь. #JRRT_произведения


rss Читать все сообщения группы "Толкин: жизнь и творчество" вконтакте в RSS